Финноугорское

1.

В старом Городе, что погубила война,
среди южного шума и зноя
надо мной колдовала гадалка одна,
говорила мне про неземное.

От земного меня уводила мечта,
увлекало красивое слово,
а гадалка была не особо проста,
и обличья не очень простого.

Жёстким был завиток её чёрных волос,
острым – взгляд, бело-мраморной – кожа,
невысокая грудь, древнегреческий нос,
и сама на гречанку похожа.

Будоражили, помню, повадки её,
завораживал говор кавказский,
и казалось беспечное это враньё
родовой древнегреческой сказкой,

и в глазах её тёмных огни ворожбы,
что за сказками теми вставали,
мне казались как бы маячками судьбы,
а такое забудешь едва ли.

В этих сказках посланник неведомых звёзд,
обитатель далёкого мира
вырастал рядом с нами, понятен и прост,
как какой-нибудь местный задира,

в них сливались, дрались миллионы племён,
на развалинах жизнь бушевала,
только в ведомстве этом ни дат, ни имён
мне рассказчица не называла,

но пронизывало её сказки насквозь
поклоненье великому чуду,
и вневременный, неназываемый гость
так и шастал за нами повсюду

и как будто бы в юную душу вносил
стыд и жалость, иные желанья,
напряжение, изнеможение сил
и щенячью страсть обожанья.

По прошествии времени, взрослым щенком,
соблюдая наследство такое,
я хотел бы теперь говорить о другом,
мне и помнится вовсе другое.

2.

Эта память… Не только, не столько слова,
но и действия, жесты и позы,
отношения, связи любого родства,
от приязни до явной угрозы,

тот единственный и неделимый предмет,
по наличию смысла в котором
люди судят о будущем, том, чего нет
наяву, между бредом и вздором.

Эта память являет иное в одном,
выделяет особое в целом,
душу балует смыслом, как тело вином,
и владеет душою и телом,

это знанье о должном, о том, чему быть,
и о том, что не может не сбыться,
потому что Кассандра должна говорить,
время тикать, верёвочка виться,

начинания века – кончаться нулём,
вещество – возникать ниоткуда,
как средь ясного неба раскатистый гром,
как среди повседневности чудо.

Это действие стрел, протыкающих тьму,
это зренье особого рода.
Вся История – лишь привыканье к нему,
сотворенье земного народа,

сохраненье корней населенья Земли,
осознание роли и цели
человека, пока лишь малька на мели,
в колыбели, игре, карусели,

на кораблике детства, огромной юле,
заведённой незримой рукою,
чтобы кровь миллионов сердец на Земле
никогда не стремилась к покою,

чтобы прорву веков пробивала она,
привыкая, как птица к паренью,
к поразительной зоркости сквозь времена,
ястребиному этому зренью.

То прозренье, по мненью Кассандры моей,
востроокой пророчицы горской,
было свойством смешения многих кровей,
но особенно финно-угорской.

3.

Что за бредни? Из недр легендарной Югры,
из глубин заболоченной тундры,
из какой потайной допотопной норы
появились они, «финно-унгры»?

И куда разошёлся на сотни дорог,
по протокам и горным отрогам
тот народ, для которого дерево – Бог,
и земля как бы соткана Богом?

Посреди европейских священных камней,
на великой Сибирской равнине,
существуя от века, и века сильней,
это племя живёт и поныне,

и ещё я скажу, как ни сложно учесть,
но итог предисловиям длинным
в том, что и у славян основания есть
по рождению быть угро-финном.

Где селилась мещера, мордва, москова,
не случайно так гласные долги,
чтоб звучало протяжное «о» или «а»
над притоками Камы и Волги.

Как дорога нужна, чтоб собою облечь
невозможное тропочкам узким,
так менялась певуче-протяжная речь
православным наречием русским.

В нём слышны отголоски рязанской мордвы,
вековые карельские руны,
наговоры Приобья, напевы Невы,
старой кантеле мягкие струны,

и когда ты погрузишься в глубь языка,
ты поймёшь, почему тебе любы
запах тёплого дерева и молока,
и телячьи слюнявые губы,

словно малым дитятею, в сене сомлев,
ты, чей ворот корова жевала,
переваливаешь через изгородь в хлев
прямо с дедовского сеновала.

Ты напуган удушьем, ты плакать готов,
под ногами навозная мякоть.
Помни вздохи коровьи и твёрдость рогов —
и опять тебе хочется плакать.

4.

Где ж оно, то родное? — сказать не берусь
за рогатую эту корову, —
то, что мы называем «Мордовская Русь» –
полоса от Рязани к Тамбову,

или Вятская глушь, где извилистый Кай
огибает Урала отроги,
и Тверская Карелия, песенный край
по течению Мсты и Мологи?

Кто их ведает, сколько намешано здесь
и везенья, и многих усилий,
чтоб славянская, тюркская, финская весь
становились в итоге Россией,

чтоб картины её – не раскрашенный холст,
не цари из белил и кармина,
а сошедший с креста деревянный Христос
под резцом пермяка-биармина, —

чтобы эти картины вневременных лет,
из забытой языческой дали
пронесли по Руси свой божественный свет,
точно некий Завет передали,

словно ангелы, сделали всё, что могли,
собирая для правды и веры
небогатую дань от широкой земли
самой ранней, догреческой эры.

А земли этой воля была такова,
что сложился, немало чудесен,
удивительный мир ворожбы, колдовства,
Костромы и русалочьих песен,

доброй силы и нечисти, сказов и слов,
суеверий, поверий, обрядов,
брехунов, ведунов, толкователей снов,
рудознатцев, искателей кладов,

и что было, такое не диво ничуть,
ибо ведались, криво ли, прямо,
с зародившейся Русью былинная Чудь,
кровь единая, дочка и мама,

и старуха-чудесница, сколько могла,
на любое серьёзное дело
православную Русь за собою вела,
будто равную силу имела.

5.

Я родился у Дона. Вы знаете, «Дон» —
это скифо-сарматское слово,
донесённое к нам из далёких времён,
с языка неизвестно какого.

Это имя, по смыслу «вода» и «река»,
получив в незапамятном веке,
Дон мистически связан с Кавказом, пока
там текут осетинские реки:

Фиагдон, Кармадон – не иначе игра
тех теорий, где разум излишен,
и в названьях Дуная, Днепра и Днестра
тот же корень настойчиво слышен.

Вся Россия наш Дон. Если глянешь с горы –
весь в чешуечках пойменных стариц,
бледно-синих, как будто мальки из икры,
перламутрово-мутный скиталец,

устремившийся к морю из тульских болот,
собирая окрестные воды,
он направленно и постоянно течёт
и питает миры и народы.

Сколько видел он ханов, царей, воевод,
оборон, полководцев, нашествий!
Что нахлынуло – схлынет, придёт и уйдёт,
только Дон остаётся на месте.

По его берегам гарцевали в веках
угры, половцы, готы, венеты,
много было чего на его берегах,
на больших перекрёстках планеты.

И по праву любой из прославленных рек
уделите вниманья немного:
всё, что любит, и всё, чем живёт человек –
мать, кормилица, няня, дорога, —

всё она, словно призванная на века
в знак признания древности рода,
повивальная бабка России, река,
кровеносная жила народа,

тихо плещет у ног, голубеет вдали,
воплощенье любви и опеки,
и, наверное, не было б Русской Земли,
если бы не российские реки.

6.

Я по карте страны расширял кругозор,
побуждаемый жаждой простора,
я купался в затонах полярных озёр –
ух и тёплые были озёра!

Эти дни никогда не вернутся назад,
но я видел, я помню такое –
Полонуха с обилием мелких щурят
и глухая Аминдамаойя,

летний Север в безмолвии белых ночей,
многочисленных речек изгибы,
где в избытке давал самый бедный ручей
свежей, быстро наловленной рыбы,

тайны ловли на жерлицы, донки, кружки,
при дороженьи перед порогом,
ту свободу, что могут понять рыбаки,
ту любовь к острогам, не к острогам.

Нынче с севера переместимся на юг,
к вожделенному прежде покою.
Сколько щук у тебя, милый тихий Битюг,
я похитил своей острогою!

Заливал понизовье осенний разлив,
и луга с порыжелой травою,
и под купами вившихся с берега ив
вся вода покрывалась листвою,

и сквозь жёлто-багровый, оранжевый плёс,
повинуясь капризу природы,
ты размеренно, медленно, бережно нёс
свои грустные светлые воды,

под бахилами чавкал расплавленный ил,
пахло гнилостью и мочевиной.
Я, как видишь, ещё ничего не забыл,
я жалею о жертве невинной.

То, что съедено – съедено, что горевать,
но в угоду застолий нетрезвых,
не скажу за других, я не стану опять
добывать твоих хищников резвых.

Так, в кошачьих когтях побывавшую мышь,
отпускал меня Тартар и Хаос,
мою душу едва не пожравший Чарыш
и действительно страшный Башкаус.

7.

То, что в жизнь человека приходит бедой,
обернётся ярмом для народа.
Так для Зины Смирновой, совсем молодой,
было летом тридцатого года.

У крестьянина лошадь и восемь детей,
не сказать чтобы жили богато.
Просто в нищем селе и бедняк богатей,
вот за что наступила расплата.

Всё отобрано, брошено – ради чего?
Унизительной жизни убогой?
Всё оставлено – детство, соседство, родство
и родительский дом над Мологой.

Многим бедам народным не сыщешь причин,
просто нет справедливости в мире.
О мильонах загубленных мы помолчим.

Моя мама родилась в Сибири.
Это радостный мир. Я бывал в тех краях,
продуваемых ветром распадках,
я катался на местных мохнатых конях,
низкорослых монгольских лошадках,

и засела та малость в сознанье моём,
как с шипеньем вонзалась подкова
в размягчённый дождями густой чернозём,
жирно пахнущий, вроде донского.

И везде, где сибирские реки текли,
там и сям попадались станицы
через тысячи вёрст, от Югорской земли
вплоть до самой Кокандской границы.

Всё, что там, на восток от Урала, лежит,
красота, что таилась веками,
этот край был освоен, обласкан, обжит
каторжанами и казаками.

Только Власти в народе какой интерес?
Всё одно ей, что люди, что глина,
замесила она свой кровавый замес
от Прибалтики до Сахалина,

и навек затерялся в таёжных лесах
под рефрен «поделом вору мука»
Фирсов Н., по рожденью сибирский казак,
дед, ни разу не видевший внука.

8.

Время дни, как река свои воды, несёт,
то неспешно, то свищет стрелою,
попадаешь то в омут, то в водоворот,
то в бочаг со стоячей водою.

Их немало менялось на вечном твоём,
перекатов и медленных плёсов,
так какой тебя манит иной водоём,
неприкаянный, желчный философ?

Надо жить не тужить, покоряться врагу,
быть как все, как солидные люди,
лишь бы только не падалью на берегу,
не загнить, не зарыться в запруде.

Этой бедной стране, что терзает ворьё
из чиновничьей сволочи разной,
недостойной народа, что кормит её,
без ума разудалой и праздной,

этой бедной, измученной, древней стране,
измочаленной вечной войною,
ей, наверно, куда тяжелее, чем мне –
вот и будь заодно со страною.

Что теперь огрызаться, пенять, уезжать,
обижаться на то и на это.
Ни пространству, ни времени не изменять –
вот вам высшая доблесть поэта.

Эти громкие лозунги легче изречь
и гораздо труднее исполнить.
Для того нам дана во владение речь,
сила жить и умение помнить,

быть историком, логиком, поводырём,
откровенным, пускай неугодным,
даже позже, когда неизменно умрём,
относительно честным: свободным.

Я не избранный и никакой не пророк,
ничего достоверно не знаю,
я веду свой неспешный последний урок
так, как я его сам понимаю.

Кто захочет — послушает, кто поперёк –
не могу осуждать несогласных,
от наивности юной давно я далёк
и далёк от иллюзий напрасных.

9.

Ладно, время! Кати свои волны, неси,
погоняй эту утлую повесть.
Никогда не бывало того на Руси,
чтоб богатого мучила совесть,

чтоб стеснялся судья, представляя закон,
на заказ поворачивать дышло.
Что из этого выйдет — не вы и не он,
ваши дети увидят, что вышло.

Будет именно то, что творится сейчас:
неуклонно, согласно расчёту,
семена бесовства высевая для вас,
сатана продолжает работу.

Катастроф, что при нас происходят в стране,
не найдёте в Истории древней,
гляньте сами, когда вы не верите мне,
что наделали с русской деревней,

что не смог ни варяг, ни заносчивый лях,
ни суровая твёрдость монгола –
на заросших полях, на торговых путях
лишь одни разорённые сёла.

Где я вырос, где в сельскую школу пошёл,
где была многолюдной округа,
там теперь вереница разрозненных сёл,
словно спрятавшихся друг от друга.

В этих сёлах немало бесхозных домов,
заколоченных, мёртвых, нелепых,
и для них инновации пришлых умов
всё равно что гуляния в склепах.

Впрочем, Бог с тобой, Власть. У твоих часовых
мудрено не остаться без глазу.
Тот не мог не сознать обречённости их,
кто застал эту мёртвую фазу,

эту явную фальшь новомодных господ,
их пижонство, позёрство и пьянство…
В общем, тот, кто решил обескровить народ,
должен был уничтожить крестьянство.

Завалить миллионы активных крестьян
не способны ни пуля, ни плётка,
но помогут деньга, возведённая в сан,
и объект поклонения – водка.

10.

В стороне от морских и воздушных путей,
на границах Земли Заволоцкой,
возле точки схождения трёх областей:
Новгородской, Тверской, Вологодской,

сам не зная, в какой я попал переплёт,
у Великого Водораздела,
там, где Русь начинала свой дивный полёт,
у истока, начала, задела,

в перекрестье древнейших торговых путей
через волок на Север, на Каспий,
где стараниями новгородских парней
открывалась история странствий,

где решалась История этой Страны,
что бы ни было с нею в итоге,
там, где были самою собой решены
её судьбы, причины, дороги,

я провёл во младенчестве несколько лет
и потом наезжал ежегодно.
…Первым делом приветствуем сельский совет –
это слово сегодня немодно, —

рядом почта, закусочная, сельский клуб,
магазин и контора совхоза,
позади полусгнивший колодезный сруб,
в два обхвата громада-берёза,

огороды и пруд, гоготанье гусей,
школьный двор, восьмилетняя школа,
и вокруг, по большой территории всей,
за пригорками сёла и сёла…

Звать вернее деревней, но звали селом:
молодёжь понимает едва ли.
Старый храм в своё время пустили на слом
и как следует не доломали,

и его бесполезный строительный лес,
разнесённый во благо народа,
догнивал под шатром настоящих небес,
всё не хуже церковного свода.

С этой славной развалины, с груды камней,
с поперечных стальных перекрытий
я как будто смотрю за округой моей,
возвышаясь над местом событий.

11.

Впрочем, мест было очень немного: одно –
где играли в футбол постоянно,
номер два – это клуб, где крутили кино,
и ещё для гулянок поляна.

Сколько раз, заполняя заботами день,
приодевшись, почти как на свадьбе,
что ни вечер, народ изо всех деревень
собирался к центральной усадьбе.

Кто зачем: молодёжь – поиграть, погулять,
кто постарше – в кино и на праздник,
мне отсюда их здорово было видать
в немудрёных подробностях разных.

Вот идут, машут ветками от комаров,
не спеша, друг за дружкою следом,
останавливаясь поболтать у дворов,
покурить, пообщаться с соседом.

Бабы доят коров, и нескоро кино,
и Вселенная в полном порядке,
и поверх голосов раздаётся давно
стук мяча с волейбольной площадки.

Я люблю эти звуки спортивной игры,
шум болельщиц в вечернем наряде,
обретение места среди детворы –
там играют отец мой и дяди, —

там натянута сетка, на вышке судья
как мишень поношений и свистов,
на траве меловая разметка, и я
ни за что не приму компромиссов.

Ах ты, боже ты мой, волейбол, волейбол,
до чего ж та игра завлекала,
сколько в памяти роюсь, никак не нашёл
я сражений такого накала,

эти дикие крики: «Подай!..» — перемат –
«Принимай!..» — перемат – «Ну какого…»,
словно в песне сражается красный отряд,
и из песни не выкинешь слова…

Все болелы уже убежали в кино,
опустели и двор, и площадка,
и не слышно мяча, и над сеткой темно,
и неясно, чем кончилась схватка.

12.

Что касается мата… Тот русский язык,
речь, которую впитывал с детства,
тот особенный говор, к какому привык –
там от этого некуда деться.

Он используется далеко не везде,
в дополнение к воплю и жесту,
в разных дозах, почти как приправа в еде,
исключительно точно по месту.

Эти острые специи не для семьи,
не для детских ушей, не для дома,
а для тех компаньонов, что в доску свои,
для кого эта пища едома,

и ещё где без мата ни разу нельзя,
и неважно, что слушают дети,
это в сельской гуляночной песне, друзья,
в новгородском солёном куплете.

Эти самые песни в изрядном числе,
занимательные обороты,
вся деревня горланила навеселе,
не без гордости, не без охоты,

заводя озорной беспредметный галдёж,
перед девками дерзостно смелы,
на гулянках похабничала молодёжь,
полурусские, полукарелы,

и толпу заливала со многих сторон,
расторопней лесного пожара,
деревенская музыка: аккордеон,
мандолина, гармошка, гитара…

Было старое время, гуляло село,
мало пило и здорово пело.
Это старое время быльём поросло,
отшумело оно, отболело,

истрепало его, как неможно терпеть,
измотала усталость металла.
Пить со временем стали помногу, а петь
та округа почти перестала,

извелась, разошлась по большим городам,
сгинул дух озорства и отваги.
Я тоску мою, братцы, по этим годам
не могу передать на бумаге.

13.

Так бывает – накатит какая напасть
и морочит тебя год от года…
Виновата ли в этом Советская Власть
или всё же виновна природа?

Погляди на людей – тот и этот не плох,
и к хорошему делу стремится,
только вот начинается смена эпох,
у людей изменяются лица,

тесен новому времени прежний уклад,
ни к чему устаревшие души,
не о том они плачут, не то говорят,
отзываются реже и глуше…

Если люди от горя и радости пьют,
это, может, не так уж и плохо,
и на водку, поскольку её продают,
находился всегда выпивоха,

всяк бывает нетрезв, и ханжа в том числе,
пусть его и не видели пьяным.
Просто в мире, возникшем на Русской Земле,
больше не было места крестьянам,

на просторах, которых уже не обжить,
столько жизней мужицких истлело…
Ну а водка – она чтобы душу глушить,
вот такое весёлое дело.

И не надо иное навязывать мне,
телешут, пустомеля-деляга.
Много вёсен назад, в обветшалой стране,
перед самым падением флага

под шумок подбирали бесхозную власть
либералы в бурлящих столицах —
вот тогда я особенно чувствовал грязь,
грязь повсюду, в мозгах и на лицах,

грязь на улицах, в людях, в тебе и во мне —
где межа, где у грязи граница?
До сих пор не пойму, что же делать стране,
чтоб очиститься, чтоб сохраниться.

Даже тем, кто талдычит о Вечном самом,
невдомёк, что измазаны рожи дерьмом:
при погонах они, при параде,
и при них забубённые бляди.

14.

Есть такое занятие — видеть во сне
откровения разного рода.
Этой твари немало привиделось мне,
безобразней любого урода.

Порожденью Морфееву нас не дано
запугать, наяву обнаружась:
безобразно, без образа было оно –
невещественный, трепетный ужас,

суть которого не поддаётся простым
ощущениям или предметам
в пустоте, проникаемой чувством шестым,
абсолютно безвидной при этом.

Человек же старается действовать так,
чтобы знать или видеть глазами.
Враг невидимый или незнаемый враг –
это худшее из наказаний.

От таких наказаний вскипают мозги
в куцем мире бабла добыванья,
в обречённости жить и не видеть тоски
безмятежного существованья.

Так что время настало, настала пора,
час настал неизбежному сбыться.
Нет нужды в различении Зла и Добра,
и пуста между ними граница,

ибо всё обустроено в мире хитро,
и недаром, недаром веками
по планете Земля рассекает Добро
с окровавленными кулаками.

Дело даже не в том, что ведётся игра,
что, согласно легенде лукавой,
Зло является только лишь частью Добра,
частью жалкой, оболганной, слабой,

дело в том, что иного и быть не могло,
что, согласно такому итогу,
Бог один отрицает извечное Зло,
а Добро вряд ли ведомо Богу,

и живёт оно то под личиною Зла,
то другие попробует роли,
то туда, то сюда… Вот такие дела
и назвали свободою воли.

15.

Воля вольная, неуваженье границ –
я такой до скончания века,
то взмывая над миром, то падая ниц –
расточительный тип человека.

Расточительность – не обязательно вред,
разновидность чего-то больного.
На Земле ничего нездорового нет,
никого первоочередного.

Ротозей и трудяга, палач и судья –
все равно перед Богом едины,
всяк по-своему прав, и поэтому я
никогда не любил середины.

Я любил, браконьеря, стрелять глухарей
над бурливой стремительной Лоттой,
над могилами горных крутых егерей,
над немецкой и финской пехотой,

я любил провоцировать наглость и власть,
унижать бесталанность и слабость.
Не могу согласиться, что жизнь удалась,
но я жизни почувствовал сладость.

Как она промелькнула, поди погляди –
был вчера пацанёнок сопливый,
и, казалось бы, всё у него впереди –
нынче прожит мой век торопливый.

Что хорошего было на этом веку?
Суета, маета да работа,
и вдобавок приснилось ещё дураку,
что потеряно важное что-то.

Он весьма озабочен потерею той,
всё торопится, ищет, хлопочет…
Очарован он, что ли, своей колготой
и противиться чарам не хочет?

Отвечает он: нет на Земле чистоты,
не бывает ни рая, ни ада,
есть желание жизни, стремленье мечты
и умение делать как надо,

но закон воплощения жёсток и строг,
для него благомыслия мало,
и грызёт свою жертву безжалостный рок,
чтоб не требовала идеала.

16.

Идеала не требую. Душу мою
исковерканную не жалею.
Здесь моё воплощение, здесь, где стою,
на земле, о которой болею,

на огромной, сырой, первозданной земле,
чья основа – порода живая,
что ворочается великаном во мгле,
понемногу свой лик открывая.

Тучны токи её, и луга зелены,
и не счесть городов и селений,
и наследьем одной бесконечной войны
обеспечена связь поколений.

Эта связь непрерывна, покуда парит
по-над Доном орёл одноглавый,
и природное чувство во мне говорит,
что он занят охотой кровавой.

Той забаве подвержены бедность и власть,
дарит трусу она и герою
ту особую, неповторимую страсть,
о которой иллюзий не строю:

единенье народов, скрепленье племён –
вот Истории страсть боевая,
бог войны и охоты – всё выдержит он,
кровь его и поныне живая.

Кровь – вот именно кровь! – поднимает народ
над уютом домашней постели,
словно сука щенка, за загривок берёт,
не даёт отказаться от цели,

кровь, что пролита нами, что пролили мы,
кровь – неважно, своя ли, чужая, —
обостряет наш разум, выводит из тьмы,
на арену борьбы провожая.

Эта древняя кровь колобродит, звеня,
веселя, разгоняя дремоту.
Не она ли, родная, толкала меня
к нерасчётливости и расчёту,

к парадоксам поступков, что не объяснить
никаким многоумным законом –
и не надо Отечество тупо винить,
если нет оправдания в оном.

17.

Так не лѢпо ли ны бяшетъ, скажете вы,
с тем орлом учинять оборону
по течению Тихой Сосны, Калитвы,
рек и речек, стремящихся к Дону.

Ведь не где-то за Бугом, за ближним бугром
снова хищники понабежали.
«Это НАТО мы видели в сорок втором, —
говорил мне старик слобожанин. –

Мы ещё – продолжал он, — тем годом, милок,
по жестокости их отличали:
итальянцы не зверствовали, дай им Бог,
да и немцы не шибко дичали,

издевались восточники, вроде румын,
галицийцев, литовцев, хорватов,
но и те в основном убивали мужчин,
пленных резали из автоматов».

Удивлял меня этот нестрогий укор
от моих собеседников старых,
но в дальнейшем общении наш разговор
обязательно шёл о мадьярах.

Если кажется вам, что негожее гну,
что морочу народ пустяками, —
ради Бога, езжайте, у нас на Дону
побеседуйте со стариками.

Им недетская участь пути заплела
по Задонщине, горем увитой,
им немецкая армия часто была
от венгерского зверства защитой.

Что вам скажут они о своих матерях?
Их мадьярская пуля убила.
Сколько было расстреляно в концлагерях?
Знаешь, Господи, сколько их было…

Злобной Армии венгров под номером два
Слобожанщина не забывает,
и такое присловье имеет молва,
что предельного зла не бывает.

Говорят, с корнем вырвано было оно,
говорят, не воротится снова,
только, чую, стучится и в дверь и в окно
это НАТО из сорок второго.

18.

…Наступающие не жалели мадьяр,
да и прочих жалели не очень,
их тела навсегда превращаются в пар,
гарь и копоть дорожных обочин.

Да и время ль теперь говорить о врагах?
Без солярки и помощи даже
наши танки, советские, в мёртвых снегах
замерзающие экипажи…

Сорок третьего года, в конце января,
прозвучал над единой Европой
тот жестокий удар, что мадьяры не зря
называют «Донской катастрофой».

Так Историю перевернул Сталинград –
для Европы глубокая рана.
Европеец, по честному счёту, не рад
появленью соседа Ивана

у себя на пороге, в берлоге своей,
средь размеренности и достатка,
так что жди от него повторенья идей
на предмет мирового порядка,

и ещё я скажу, забегая вперёд
и с Историей сверившись нашей:
будет час, будет год – вновь Европа попрёт
на Восток за берёзовой кашей.

…А пока возвратимся к родным берегам.
Сквозь венгерских дивизий останки
по немецким тылам, по глубоким снегам
прорываются к Харькову танки.

Этот дерзкий порыв не удался, увы.
Долго мерялись с немцами силой,
но простор от Воронежа до Калитвы
стал огромною братской могилой.

Бог мадьярский немногих от гибели спас,
мало кто воротился обратно.
Чуть не треть миллиона остались у нас,
для чего полегли – непонятно,

и не тешит меня их бесславная смерть,
их дела закрываются ныне.
Просто жалко – неведомо где умереть,
бесполезно пропасть на чужбине…

19.

Жаль-то жаль, но, однако же, диву даюсь:
за гриновские длинные гранты
не вот этих ребят, а Советский Союз
зачисляют теперь в оккупанты,

да ещё много тявкают с той стороны,
заглушая рассудок речами,
дескать, мы всей державой сегодня должны
повиниться перед палачами.

Так Европе удобней, поскольку она
вроде как бы и не виновата,
и грохочет-гремит мировая война,
продолжается служба солдата,

и вовсю полыхает у прежних границ,
занимается в ближних пределах,
разгорается мир попечением лиц,
на расправу и рубку умелых.

Ах, как нравится им всё вокруг изменять,
пересматривать акты и пакты,
под шумок кучу новых законов принять,
по науке, не с бухты-барахты,

передвинуть границы путём силовым,
как мечтается разным народам,
привести в соответствие с тридцать восьмым
или сразу – с тринадцатым годом,

всё, ребята, путём, всё, ребята, ништяк,
девки – в хату, свободна квартира!
Я по этим делам даже медный пятак
не поставлю за будущность мира.

Так кому отвечать за венгерский погром,
за надежды, разбитые снова?
Разве мы это начали в сорок втором,
что дошло до полсотни шестого?

Может, хватит уже поживать на ножах,
может, к лучшему вырулим вскоре?
У людей повисает лапша на ушах,
на людей надвигается горе,

и когда Первый Ангел провоет в трубу,
заиграют побудку по аду:
не беда, Гитлер скачет сегодня в гробу,
с Муссолини танцует ламбаду.

20.

А на Запад от Дона – луга да поля,
чернолесьем поросшие кручи,
вся оврагами выеденная земля,
кукуруза и терник колючий,

свекловичное поле, подсолнух, ячмень,
перелесок, овраги, и снова
по разбитым просёлкам скачи целый день –
не увидишь ландшафта иного,

это Дикое Поле, страна рыжих лис,
глухоманье кабаньих урманов,
дикоросье народов, что здесь собрались
под бунчук полковых атаманов,
здесь не знали ни гетманов, ни королей,
ни Орды, ни татарского хана,
здесь за тысячу лет по природе своей
на друзей не искали обмана.

Вот она, Слобожанщина, дедовский кут,
моя крепость, порода, перина,
мои предки во мне никогда не умрут,
не оставят без помощи сына,

где бы ни был тот сын, вдалеке от родни,
в неприкаянности, не в ажуре,
где проходят его одинокие дни
перед лампой в цветном абажуре,

где теперь у турецкого берега мне
пожелтевшая Родина снится,
в эту позднюю осень, в чужой стороне,
где летит перелётная птица,

почему я по-русски сказать не могу,
разговаривать грустно и жалко?
В этот пагубный час на чужом берегу
не оставь мою душу, гадалка,

нагадай моё счастье, когда я умру
на откосах, где голо и скользко,
на Донском берегу, на высоком яру,
где погибло Венгерское войско,

меж забытых под снегом дорог полевых,
батальонов убитых безвестней,
там, где ветер, согретый дыханьем живых,
сам становится русскою песней.