Крещенская сюита

Paseisme ahora allá, serrana,
que no muera yo en esta montaña.
Paseisme ahora allende el río,
que estoy triste, mal herido;
paseisme ahora allende el río,
que no muera yo en esta montaña.

Villansico mediaeval

1.

Что за прорва легла золотого зерна
на безбрежно расправленной длани!
Заблестела луна в перекрестьи окна,
и забрезжили звёзды в тумане,

и не я, но какой-нибудь горний пастух,
собиратель небесного млека,
выгоняет ягнят на заоблачный луг,
и кричит, и зовёт человека.

Вот он плачет, свистит, новоявленный Лель,
оловянною дудочкой машет,
а вослед ему хмель на куртинах земель
под метель колобродит и пляшет.

Вот он в курточке серой, с вьюнком полевым,
вот он скачет по карнам и желям…
К небу нижется дым и восходит над ним,
похоронным опутанный хмелем,

где тюремную службу несут январи
за широкою райской оградой,
и не спят фонари, и в обломках зари
просыпается бог долгопрядый,

и не надо мне в этой ночи ничего –
ни гостей, ни вестей, ни агоний, —
кроме Леля того, да себя самого,
да семян золотистых на склоне.

2.

Вдоволь хлеба, любовного зелья, молока, молодого вина,
и багровые зори похмелья – помоги мне, родная страна!

Прохожу я, ночной небожитель, по пространству, лишённому звёзд,
в ненадёжную нашу обитель — то ли дом, то ли дольний погост.

Что тебе, непорочная, надо — не молчи, выходи на порог, –
слышишь, яблоки райского сада источают свой сладостный сок,

видишь, я это в куртке крылатой, веришь, небо в горсти у меня,
а со мною мой ангел рогатый, и белеет во тьме простыня.

Стань, как я, оголённой и гибкой, облака плавниками кольни,
в этот воздух солёный и зыбкий серебристою рыбкой скользни.

Там, на дне океана земного, в этот странный пугающий час
ты узнаешь немало такого, что навеки сокрыто от глаз,

ты увидишь каррарские скалы, города в апельсинном дыму,
то, что в детских виденьях видала, что неведомо мне самому,

штофный бархат, звенящие шпоры, воробья на витражном стекле,
англиканских соборов узоры и улыбку весны в феврале,

полумрак переулков старинных, потаённых беседок уют,
рокотание струн мандолинных, что уснуть до утра не дают,

не умолкнут далёкие струны. На разобранном ложе твоём
бирюзовое пламя Фортуны осыпается звёздным дождём.

3.

А в горах меня смерть не застанет,
и когда в тишине, за рекой
соловей оглушительный прянет,
я в долину сойду на покой.

Птичий голос рассыплется эхом,
разобьётся на сто голосов
по глухим голубиным застрехам,
в обиталищах сумрачных сов,

в шалашах луговых коростелей,
в гнёздах славок, красавок, щеглов…
Вот и всё. Лишь бы птицы пели,
и не надо той песне слов.

4.

То ли холодно, то ли тоскливо,
то ли речь придыханий полна…
На пергаментной глади залива
соловеет шальная луна.

То ли зря тереблю омертвелый,
обожжённый молчанием рот…
Не вдыхать тебе, пьяный и смелый,
пряный запах дубовых колод,

и зачем там, у дальнего края,
для тебя зажигают свечу?
Мне б остаться в преддверии рая.
Я пути продолжать не хочу.

Между нами смыкаются кроны,
целый мир зажимая в тиски,
и зловещий зубец Оберона
не избавит меня от тоски,

но беда подступает ночная,
и грохочет в полёт шестерня…
Я тебя не узнаю, родная,
даже если окликнешь меня.

Что за свет у тебя на ладони?
Что за сполохи льются из глаз?
Что за кони, могучие кони,
у ворот дожидаются нас?

В предвкушеньи последнего чуда
что скажу я на эту беду?
Мне уже не вернуться отсюда.
Сам не знаю, куда я иду.

5.

Мне б, горянка, сойти с перевала.
За спиною осталось немало:

горный ветер, глухая вражда
и четыре кровавых следа,

и отметина боевая
на виске моём остывает.

Мне б, горянка, остаться с тобою,
да иное дано судьбою.

Мне бы губы пригубить твои,
да запели внизу соловьи,

где меня в тишине озёрной
ждёт невеста в косынке чёрной.

Ты, горянка, забудь обо мне,
не печалься, не плачь обо мне:

я не смерти искал в долине –
что печалиться обо мне…

6.

А в ночи,
а внутри,
а в груди трепетанье не смолкло:
не пугайся, сквозь тёмные стёкла
на луну, на погоду смотри.

Чуда, что ли, он ищет, твой взгляд,
что он видит в подоблачном мире,
где кораблики блещут в эфире
и моря бороздят?

Ах ты, неба игра!
Расскажи о летучих голландцах,
где парят клипера,
комендоры не дремлют на шканцах,
им не спать до утра.

Им не спать, нам не петь
в неизведанной прежде тревоге –
мореплаватели, полубоги,
вам осталось одно: умереть.

Умереть, уцелеть…
Не грешно ли брататься с Эребом?
В путь пора: начинает светлеть,
на земном не согреться одре вам,
и глаза не устанут смотреть,
как разлука меж нами и небом
сократится на треть.

7.

Когда погода портится, и синий
цвет неба заволакивает мгла,
и ветер поднимается, в бессильной
злобе закусывая удила
и следуя мотивам, перепетым,
когда, неважно, — тем ли, этим летом, —

мотивам завершённости судьбы
с её необратимостью; короче,
когда без сна приходится, увы,
в постели проворочаться полночи,
и не бежит Селены колесница,
и не понять, что видится, что снится,

и под напором мысленного зренья
как будто обвораживает он,
ещё в пяти шагах от пробужденья,
желаемый, непостоянный сон,
и ты куда-то падаешь во тьму,
и вдруг сопротивляешься ему,

и собираешь, как из глубины,
ныряльщиком, поднявшимся на воздух,
забытые картины старины,
и не хватает времени на роздых,
и ноют застарелые болячки,
и снова от бессонницы до спячки

раскачиваешься, как на качели,
в испарине, переходящей в дрожь,
и в потной опостылевшей постели
как будто между времени живёшь
и видишь: обходя замёрзший пруд,
две тени одинокие бредут.

Одна из них, которая пошире,
похожая на самоходный шкаф,
сугробы мнёт, как дважды два четыре,
другая вслед плетётся, поотстав.
Меня узнали. Спутницу мою
я в прикорнувшей рядом узнаю.

…Что ворожит зима в рассветном гуде?
Зачем морозу неугодны мы?
И для чего земли нагие груди
топорщатся, как белые холмы?
И Города разрозненные пятна
из мрака выступают непонятно…

Ты ожидала с самого начала,
что я не отпущу тебя домой,
и в шарф мой одобрительно ворчала,
и пряталась от ветра за спиной.
Твой рот горячей жимолостью пах,
и капельки блестели на губах.

Мы целовались в каждой подворотне.
От водки и от жимолости пьян,
я в этой непогоде новогодней
как чувствовал: кончается роман,
назад сдавать пока ещё не поздно,
но то, что начинается, серьёзно.

Снежинки затевают перепляс,
совсем как гости в сутолоке комнат
на вечеринке давешней, где нас,
скорей всего, никто уже не помнит.
Мы утонули, бросившись вдвоём
в бушующих снежинок водоём

без берега. Далёкий свет в окне,
на время вспыхнув, кажется подобьем
нездешнего пристанища, и мне
тебя не образумить пустословьем.
Не спрашивай о будущем. Оно
нам, верно, в наказание дано.

Кругом ни зги, и дело к холодам.
Надсадный вой пророчествует вьюгу,
и я тебя сегодня не отдам
ни твоему ребёнку, ни супругу.
Повремени, советская семья –
в чём перед ней оправдываюсь я?

Передо мной прерывисто дыша
и каждой жилкой празднуя сближенье,
с моей твоя возносится душа,
не ведая законов притяженья,
и заземлённость буйствующей плоти
бесследно растворяется в полёте.

В объятиях кромешной темноты
мы пролетаем будто бы в нирване.
Вчера беду предсказывала ты,
сегодня радость – теми же словами,
однако разницы меж тем и этим,
похоже, мы с тобою не заметим.

И ночь пройдёт. И следующий день
покажется мне горше всех пророчеств,
как будто я, последний из людей,
слоняющихся, без имён, без отчеств,
по коридорам Страшного Суда,
за эту ночь притянут был сюда.

Какое дело миру до любви?
Он нас и так достаточно состарил.
Любовь моя, душа моя, живи,
пока рассвет в ладоши не ударил.
А я, губами трогая беду свою,
ни капельки раскаянья не чувствую.